|
|
Мы ставили друг другу
посвящения в своих книгах, обменивались письмами в стихах и всегда были
на «Вы» - так повелось, так длилось, так было задано Инной.
В любом потерявшем руль и ветрила застолье, когда ресторан Центрального
Дома литераторов превращался в зыбкую палубу корабля, попавшего в
многобалльный шторм, когда прилипчивой московской литплотве и
подплывающим опасным акулам из Правления Союза она без обиняков
указывала верный курс - мы были только на «Вы».
Нас познакомил
Анатолий Бицуев, кабардинский поэт, которого Кашежева неизменно называла
братом, из проходного - по признанию автора, -
стихотворения которого она сотворила переводческий шедевр под названием
«Снег идет».
Никогда
не видел ее в платье - всегда в джинсах или клетчатых брюках. Инна
напоминала подростка и француженку одновременно - худенькая, с короткой
стрижкой , с огромными глазами, в глубине которых таилась генетическая
боль то ли родового - по отцу, - адыгства, то ли
русской Поэзии.
Как звонко она начинала! Либеральный журнал «Юность» в
головокружительные годы хрущевской оттепели представил ее самой читающей
стране в мире! Кашежева была младше классической обоймы знаменитых «шестидесятников»,
но она была яблоком от их древа, она была хрупким подранком, рожденным в
предпоследний год Великой войны и стремительно набиравшим высоту вслед
за поколением Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулиной:
Мне не хватало крыльев, бесстрашия и сил,
Когда Кайсын Кулиев летать меня учил!
Так, может, и не учат, как он учил тогда:
Взмывал, врезаясь в тучи, и звал меня - туда!
И как пролог к полету, все повторял одно:
- В хорошую погоду летать - не мудрено!..
Инна словно стыдилась, что «погода» при ее взлете
была «хорошей», «летной». Такие «метеоусловия» в стране всепобеждающего
марксизма-ленинизма долгими быть не могли, однако лучшие композиторы
страны во главе с талантливейшим Аркадием Островским уже писали песни на
ее стихи, уже эти песни пели Муслим Магомаев, Эдуард Хиль, Майя
Кристалинская!
А первый поэтический сборник москвички Инны Кашежевой все же увидел свет
в Нальчике.
И в названии выглядывал изящный кукиш лопухнувшейся цензуре - тоненькая
дебютная книжка называлась «Вольный Аул».
Во времена редких иномарок и при полном отсутствии пробок на улицах
Москвы, Инна трогательно и нежно любила свой «Запорожец» - «Зазик».
Высшим удовольствием для нее было лихо «сделать» какую-нибудь чванливую
«Волгу» или «Чайку», подрезав ту на желтом светофоре! - Знай кабардинцев!
- ребячески хохотала она, оглядываясь на перекошенные физиономии
водителей номенклатурных авто.
Между тем, кабардинским языком Кашежева не владела, переводя местных
литераторов с подстрочника. Она не отказывала в переводах никому, даже
случайным виршеплетам, искренне полагавшим, что проза - это когда слова
в строчку, а поэзия - в столбик. Она из ничего делала нечто отнюдь не по
причине копеечных гонораров - в ней было неизбывно чувство какой-то
непонятной вины перед родиной отца, которую она навещала редкими
наездами, но которая всегда жила не только в ее строках - между строк,
над ними, вокруг них - как воздух.
В
аскетическом советском бытие кашежевская квартирка на улице 26-ти
Бакинских комиссаров хранила, думаю, единственно ценные для Инны вещи -
портреты отца и Блока. Глаза ироничной и вовсе не сентиментальной Инны
застилала пелена влюбленности при взгляде на автора «Незнакомки».
- Он прекрасен, правда? - могла спросить она несколько раз в течение
часа.
Когда под восторженное улюлюканье толпы с земного шара исчезла наша
общая страна, Инна ушла в себя. Она замолчала. Ее телефон перестал
отвечать на звонки. В почтовом ящике я реже и реже находил письма от нее.
А потом, по прилете в Москву, обходя дворами безумствующих витий
очередного митинга, возле Чистых Прудов столкнулся с Ильей Фаликовым,
членом Букеровского жюри, бретером и бессребреником с крепкой закваской
дальневосточного морячка:
-
А мы тут неделю назад похоронили Кашежеву. Еле-еле собрали деньги на
похороны…
В Нальчик я вернулся гонцом с запоздалой черной вестью.
Инну мучала астма, она всегда носила с собой
ингалятор и не слишком обращала внимание на собственное здоровье. До сих
пор не знаю медицинских причин ее раннего ухода. Но, кажется, мне
известна главная причина: как и обожаемый ею Александр Блок, она не
смогла превозмочь отвращения к жизни в которой не осталось места поэзии.
В этой жизни не было места и ей самой…
Мы всегда были на «Вы». Я нарушил эту форму обращения единственный раз.
…Как-то, едва успев на утренний самолет, мы с Толей Бицуевым мгновенно
провалились в тяжелый полусон - накануне был безумный день,
завершившийся ночными посиделками в гостях у Инны.
И
сквозь морок забытья внезапно, ниоткуда прозвучало:
Инна,
иногда,
иначе,
чем могло и дОлжно быть,
понимаю я, что значит
петь, когда не в силах жить.
Соловей, сорвавший горло,
рощу потерявший птах,
как тебе, наверно, горько
быть молвою на устах
милых сплетников столичных,
слыть любимицей Москвы,
средь бумажных и тепличных -
горным быть цветком!
Увы,
это тяжкий крест - не право,
это - приговор судьбы!
Страстотерпны честь и правда!
Что с того, что было б, право,
легче, если б да кабы?
Жизнь не терпит
сослагательных наклонений. Банальная фраза. Банальная и пошлая, как
жизнь, когда поэзия в ней - зряшная забава непонятных, а потому -
подозрительных чудаков.
©А.Кайданов
| |