Родился я давно:
14 марта 1946 года. На Петроградской в Ленинграде.
Она и есть родина. От Ждановки до площади Льва Толстого двух километров
не будет, но только там камни и деревья не безмолвствуют. Остальной мир
- пустыня.
Учился плохо, но на сплошные пятерки. Плохо, потому что
гиперактивность мешала. На пятерки - из-за нее же, из-за бешенного нрава:
не хотел быть хуже других. Так ни одной четверки на экзаменах и не
получил, кажется. Зато один экзамен провалил - но это уже когда в
кочегарке работал. Сдал со второй попытки.
В шесть лет, еще не умея писать, начал
сочинять стихи. Отсюда все беды - и все радости.
Отец мой - из мелкой одесской буржуазии, мать - из питерского
пролетариата и новгородского крестьянства. Познакомились в Берлине. Он
был студентом, она - дочерью сотрудника торгпредства, старого большевика,
бывшего солдата. Большевик сделал изрядную и страшноватую карьеру: к
концу жизни носил четыре ромба. Умер в 1935 своей смертью.
В семье стихов не поощряли. Родители были не из
интеллектуалов; отец инженер, мать домохозяйка. Жили небогато. Против
воли родителей я ходил в поэтический кружок при Дворце пионером. Против
их же воли (всё не верили, что потяну) закончил физико-механический
факультет политехнического института. Зря, как выяснилось.
В уравнениях есть своя эстетика - я отдал ей дань
сполна. Упивался почти как стихами, почти как любовью. С излишней
страстью. Жаль, добрые люди вовремя не объяснили, что я не ученый. Бес
попутал. В 1978 году, уже все о себе понимая, сделался кандидатом
физико-математических наук. До ухода в кочегарку оставался год с
небольшим. Ушел - с началом афганской войны. С ними - больше не мог
оставаться ни минуты.
Семь лет проболтался в жалком советском институтике с
апокалипсическим названием СевНИИГиМ. Наукой там не пахло. Я в основном
программировал.
В кочегарках оказался в 1980-м. Объяснять тут
нечего. Наукой заниматься не давали (но, конечно, дали бы, будь я
поумнее и понастойчивее - и будь она призванием); жилья коренному
ленинградцу после женитьбы не было, жена и дочь тяжело болели, жили мы
почти впроголодь; кандидатский диплом ничего не дал. Вышло, что нужно
уезжать. А заявления на выезд уже не принимали, требовалось прямое
родство. Даже сесть в отказ было непросто. Писал прошения на высочайшее
имя, обивал начальственные пороги. И, разумеется, пришлось расстаться с
якобы научной работой. Расстался без сожалений.
Кочегарил на Адмиралтейской набережной, где в каждой
котельной сидел поэт, на реке Оккервиль и еще много где. Участвовал в
самиздате, но богемный дух подпольной литературы не полюбил, а тогдашних
непризнанных гениев нашел дутыми. В содружестве с тремя другими
безумцами составил антологию ленинградской неподцензурной поэзии
Острова, разошедшуюся в машинописи. Подготовил комментированный
двухтомник Ходасевича, вышедший в Париже в 1983-м. Статью Айдесская
прохлада, читают до сих пор. В 1986 году московский литературовед
поставил ее в один ряд со статьями Андрея Белого и Набокова. КГБ следило за мной - и в 1980 провело превентивную
беседу. Показывали мои стихи в чужой машинописи («машинка не ваша, опечатки тоже не ваши»).
Грозили статьей 190(1). Подписки о неразглашении я не дал - и тотчас
сообщил о беседе в Хронику текущих событий. Когда я участвовал в
выпуске ЛЕА (Ленинградского еврейского альманаха), за мной и другими
редакторами ездили по городу черные волги. Дело шло к посадке, но в 1984
году нас вызвали в ОВИР и предложили «быстро собираться». Даже свежий
вызов не потребовался.
Всего в отказе просидели около четырех лет.
Уехали 17 июня 1984 года. Оказались в
Иерусалиме.
Почему не в Нью-Йорке (где для нас квартиру
держали) и не в Париже (где меня знали и печатали)? Сейчас уже никому и
не объяснишь. Среди отказников были такие, кто грезил об Израиле. Люди
сидели на чемоданах поколениями. А выпуск к 1984 году был почти закрыт.
Проехать мимо значило предать остающихся. Мы знали, что за океаном лучше.
Могли ехать куда угодно. Сионистами не были. Поехали в Израиль.
Работал в иерусалимском университете по части
математической биологии (уступил обстоятельствам; в последний раз в
жизни попытался быть как все), издал два сборника стихов (Послесловие и
Антивенок), напечатал с полсотни статей, в большей или меньшей степени
связанных с главным. Как и в статье о Ходасевиче, хотел выговорить мою
ars poetica не отвлеченно, а на примерах.
С израильской литературной публикой
не поладил. Авангардизм, а там почти все дудели в эту дуду, казался мне
провинциальностью. Еще смешнее был тамошний парад честолюбий.
Приходилось подрабатывать ночным сторожем, что я делал с удовольствием.
Времена стояли вегетарианские; только начиналась первая интифада.
Изредка делал радиорепортажи для мюнхенской Свободы - ради заработка.
Радио никогда не любил, даром что последние годы кормлюсь при
радиостанции. Ничто в большей мере не отрицает поэзии, чем слово,
ставшее воробьем. Бог равнодушен к сиюминутному. За всю жизнь я ни разу
не включил приемника своей рукой.
В Израиле нам было хорошо, разве что
чуть-чуть жарко. Страну мы полюбили, выстрелов и взрывов боялись не
слишком. Но мы были не совсем на месте. Коллективизм и идеология, пусть
самая лучшая, не всем приходятся по душе. Мешало и то, что я сидел на
двух стульях; заниматься двумя ремеслами - верный способ плохо исполнять
оба. В 1989 году я сдал экзамен на русскую службу Би-Би-Си и перебрался в
Лондон. До сих пор не уверен, что поступил правильно. Англия, вероятно,
лучшая страна на свете, однако белой вороне везде неуютно. После разрушения Берлинской стены издал три сборника стихов в
России: Далека в человечестве (1991), Завет и тяжба (1993) ,
Ветилуя
(2000). Первый - в Москве, два других - в Питере. Лондон оказался местом голодным. Впрочем, как и все места для
меня. По линии профессиональной и в литературе я никогда ни с кем не
ладил. По временам был невыносим. Но самое неуютное место на земле -
лучше той России, в которой мне довелось жить. Тому, кто работает,
ностальгия не по карману.
Никогда и ничто не значило для меня больше
стихов. Никогда я не допускал мысли сделать из них профессию.
Профессиональный поэт подобен флюсу. Ни один из современных стихотворцев
(не исключая и меня) не отвечает моему идеалу. Ближе всего к нему -
Баратынский и Ходасевич. Не люблю поэтов большой четверки (хотя в 1970-х
отдал дань Пастернаку и зависел от него). Не восхищаюсь стихами
Бродского, которые знаю с детства. Из живущих больше всего на меня
повлияли Александр Житинский (в 1970-е он писал стихи), Александр Кушнер
и Валерий Скобло. Особенно первый. Никто не значил для меня больше. То,
что такой поэт прошел незамеченным (а кимвалы бряцают под рукоплескания),
- лакмусовая бумажка нашего малодушного времени.