ВРЕМЯ
ОДУВАНЧИКОВ
или Письма к тбилисскому другу
Я поднимаюсь по бетонной лестнице узкого подъезда на второй этаж. Это
мой дом, моя квартира - я здесь живу. На самом деле это западня. Тюрьма.
Камера. Ведь я мотаю срок - срок своей жизни. У меня довольно мягкий
режим заключения - я упрятан лишь в оболочку своего тела, могу выходить
из собственной камеры, но вериги на душе и путы мыслей не дают
расслабиться ни на минуту. А еще меня холодит страх освобождения…
Итак, я поднимаюсь домой. Но что-то останавливает меня на площадке между
этажами. Деревянный почтовый ящик открывается плохо, ключ никак не может
зацепить заветный крючочек в древнем замке (замок ровесник дома, а дом
старше меня на четыре года - получается больше, чем жизнь). Но вот ящик
открылся и… пустота.
Уже давно почти никто никому не пишет письма. Электронная почта, факсы,
телефонные звонки… Белый конверт с почтовой маркой стал музейным
экспонатом, посылкой из прошлого времени, приветом из прожитой жизни… Да
и сам конверт, точнее, порядок расположения адресов на нем (сначала имя,
потом - номер дома, и так далее, страна - в конце), стали какими-то
чужими. Да - имя вначале, это пришло с Запада (наверное, как знак
уважения к Личности, Личность - на первом месте). Но… я, должно быть,
остался в прошлом.
Мне уже давно никто ничего не пишет. Да и кто может писать? Я-то ведь
тоже молчу. Только вот каждый раз с какой-то тоскливой надеждой проверяю
содержимое деревянного почтового ящика. А вдруг случится, как тогда?..
…Белый простой конверт с каллиграфическим почерком (это национальная
грузинская черта - выписывать по-русски отдельно каждую букву). И первые
слова: «Друг мой! Мой брат».
Это было полжизни назад. Разрушилась Империя. Родились дети. Умерли
старики. Пешеходы пересели на автомобили. Доллары стали неотъемлемой
частью нашей жизни. Как реклама в метро и на улицах. Как проститутки и
заказные убийства. Как разнообразие продуктов и вечная погоня за
нехватающими деньгами. И полетели года - я не всегда могу вспомнить,
когда случилось то или иное событие: прошлым летом? позапрошлым? И
непонятно откуда возникший страх заставил меня остановиться. Хоть на
миг, хоть на мгновение.
…Я молчал много лет. И решил написать. Написать другу в Тбилиси. Ведь
рукописи не горят. Даже в огне, который возникает от трения между
временем и пространством.
Итак…
* * *
Друг мой! Мой брат… Наше духовное родство, наша внутренняя связь не
подвластны временным длиннотам и пространственным расстояниям. Мы с
тобой победили Евклида. Думаю, мы и Лобачевского перешагнули. Ты
присутствуешь рядом со мной постоянно: в моих мыслях, в памяти, даже
иные мизансцены жизни моей, хоть как-то связанные с тобой (или с твоим
Городом, или с прекрасной Страной твоей) напоминают о тебе, погружая
меня в теплые воспоминания.
Вот и сейчас, на исходе знойного дня, я словно остановил время и,
оглядывая близлежащие пространства своей жизни, мысленно разговариваю с
тобой.
А время, действительно, остановилось. И остановил его я. Нет, это я
остановил себя во времени. Остановил на время, прости за тавтологию.
Чтобы чуть-чуть оглядеться, попробовать ощутить, что было подлинным в
этой жизни, что осталось со мной, что есть горечь, а что - радость.
Такие минуты бывают нечасто. Когда земля покрывается чистым белым
снегом, с неба глядит спокойное солнце, и сухой морозец холодит
пространство вокруг тебя. Или (на несколько тактов повыше, на некоторое
количество дней пораньше) когда золото с деревьев укрывает землю
шуршащим ковром, а сами деревья, конкретно и контрастно черные, но
живые, выстроились в шеренгу и то ли дорогу собой обозначают, то ли
тупик, только стоят они на фоне вечного неба… Или еще бывает - после
зимы, а в наших краях она кажется бесконечной, те же деревья вдруг
одеваются клейкими листиками, и птицы небесные отчетливо поют: «Жить!
Жить!»…
А сейчас - время одуванчиков. Альбиносные ночи делают очертания
предметов нереальными (у вещей отсутствуют тени - ощущаешь себя в
потустороннем мире). Спать такими ночами не хочется, и бродишь по
бессонным улицам этого странного искусственного города, где тебе так
мучительно и естественно жить, и будто ищешь чего-то. Ответа на вечные
вопросы? Бог весть.
Но это время одуванчиков - словно экватор года. Одна из точек моего
летнего жизнестояния.
…Белёсая ночь, обочина асфальтовой дороги, забравшейся на небольшой
холм, и я, остановивший машину, и сидящий на корточках лицом к Финскому
Заливу… Ветер колышет травы, шуршит в листьях берез на вершине холма, и
качает нерастрепанными фонариками одуванчиков. И я вспоминаю…
* * *
О том дне остались черно-белые воспоминания. Наверное, потому, что
фотографии были черно-белые: проводы на вокзале, любимые тогда люди на
фоне вагона «Ленинград– Тбилиси». Любимые тогда… Что стало со мной? с
моим сердцем? с душой? с чувствами? Неужели, годы убивают все живое?
Нет, в глазах слезы, в груди что-то щемит, я закрываю лицо ладонью, и
пульсирующая в висках кровь напоминает стук колес поезда. Сначала бодрый
и сумасшедший на стрелках безмерных железных дорог России, потом
осторожный вдоль берега Черного Моря, а потом… Стоп! Стоянка во влажном
Адлере с его неудивляющей экзотикой (магнолии, пальмы, всё для отдыха на
побережье). Пьяный в стельку самтредский Важа, наш проводник
(«Лэнинградский вариант кончился, прыехали в Грузию - чая больше нэ
будет!»). Короткие сумерки, быстро наступающая ночь, поезд трогается…
Почему-то это все вспомнилось под Петербургом. Наверное, из-за некоторой
схожести: и в Кавголово, и под Дудергофом поезда идут по окружности
вдоль озер.
…С одной стороны дороги Черное море, с другой - склон горы со
звездочками огней: это лампы над столами в садах возле домов - вокруг
каждого сидят люди, у них ужин, разговоры, и почему-то сердце сжимается,
и хочется плакать от радости при виде этих домов, огней, человеков, мимо
неспешных жизней которые я проезжаю…
… А на утро я выйду в коридор вагона, и увижу в окошке пиросмановского
рыбака в красной рубахе по колено в мутных водах быстрой Куры. И
испещренные пещерами горы. И бескрайние библейские холмы. И портрет
Сталина, мелькнувший в окошке станции Гори. И Храм в Мцхета. Я - в
Грузии!
* * *
…Но уже наступил июль, самая его середина, верхушка лета. И уже не
одуванчики, а распустившиеся ромашки смотрят туда, куда село солнце, и
ночь уже не белая, но не черная лишь потому, что на небе полная луна, -
время идиотов.
Нет, так нельзя. Слишком уж часто года мелькать стали. Хочется мудрости,
несуетности, осмысленности, неторопливости. Но не получается.
А помнишь, помнишь те ночи в одном из спальных районов Тбилиси, когда в
распахнутые окна вместе с густой южной темнотой под аккомпанемент цикад
вливался насыщенный, вязкий запах лиственниц? Тогда бездонная глубина
этих черных ночей казалась наполненной, ощущалось присутствие чего-то
такого, что Выше нас, мудрее, добрее. А сейчас за моим окошком пустота:
изредка шумят автомашины на проходящей невдалеке от моего дачного домика
трассы, какая-нибудь загулявшая кампания оглашает нестройными голосами
окрестности - но эти звуки не того полета, о котором мечтается.
Я не включаю радио или телевизор. В городе, в период зимней полуспячки,
я изредка смотрю фильмы, мои фильмы, или вполглаза наблюдаю за
телевстречами с теми немногими из значимых суетного мира сего, кто
действительно близок мне, но летом - летом я отключаюсь от
телерадиошумов. А еще у меня аллергия на вранье. Круглогодичная
аллергия. Но это хорошо, хоть и больно. Спасибо тебе! Помнишь, как глядя
в телевизор на уверенно лгущую телеголову, ты, никогда доселе прилюдно
не матерившийся, с горечью сказал: «****Ите, дорогие товарищи!..» А
врали они в тот раз, помнится, очень правдиво… Ну, да Господь с ними,
они были, есть и будут, государственные лгуны, по совместительству
трудящиеся палачами. Теперь вот только государства у нас с тобой разные.
А суть…
Да, в те густые августовские тбилисские ночи мы говорили о фашизме
коммунизма, и мы мечтали о том, что сейчас называется демократией. И нет
нашей вины в том, что старые ****и советского государства взялись
строить институты благородных девиц нынешних времен. И не наша заслуга,
что мы живем нынче в Республиках. Заслуга не наша, но мы все же
старались. Наша беда в том, что эти Республики – Республики Скотов.
* * *
Расплавленный асфальт петербургских улиц… Влажный пот жаркого дня…
Духота снаружи и мутная опустошенность внутри, там где должна быть душа.
И городской вечер не приносит успокоения. И я сажусь в машину, и в
момент пересечения дня и ночи выезжаю на широкий проспект с нелепым
советским названием и с рядами деревьев на тротуарах. И в сумерки
(расплывчатый момент, растянутый во времени), и переход душного дня в
теплую влажную ночь (почти южную по ощущениям), и шорох шин, и деревья
на тротуарах - все это переносит меня в довоенный Тбилиси (до последних
войн, когда брат поднял руку на брата), в ту его вечернюю часть, где
свои имена улицы, площади и проспекты получили от тех, кто, в сущности,
и явились причиной многих бед: Ленин, Киров, Сталин, Дзержинский…
Тогда, когда усталые ноги несли обалдевшего от счастья меня по асфальту
этих улиц, и шорох шин сливался с шепотом листвы, а фары высвечивали в
быстрых сумерках монументальные, будто вечные, стволы деревьев на
тротуарах, тогда я воспринимал коммунистические имена в топографии не
более, чем данность. И лишь сейчас, когда мистика имен обернулась новой
реальной кровью, я все чаще задумываюсь о символах.
…А тогда…усталые ноги… счастливый я… прохладные утра, раскаленные дни,
темные вечера, и улочки, улочки - в которых хотелось затеряться. Они
были извилистые, над ними нависали сказочные балкончики, и вели эти
улочки на Святую Гору (Мта - гора, Цминда - святая, Мтацминда - это я
для себя, для памяти). Улочки вели, но не выводили. И это интриговало, и
заставляло идти и искать, и сколько было счастья, когда я очутился над
Городом, выбравшись по его улочкам к маленькой Церкви (Церковенка -
скажет моя дочь, которая никогда не увидит Того Тбилиси, но это уже
будет много позже, и в другом месте, и по иному поводу, но Бог-то -
един), к Церкви, что прилепилась к самой Горе. И я, усталый и
счастливый, сижу на ступеньках этой Церкви, и смотрю на мой любимый
Тбилиси, раскинувшийся передо мной. Но я не над ним: я - в нем, а он -
во мне. И это - пересечение времени и пространства.
А потом будет спуск по тем же извилистым улочкам, и еврей-мороженщик,
будто из времен Пиросмани, будет скрипеть своей тележкой, и крикливо
выкрикивать: «Мориженое! Мориженое!», и Мечеть, и Синагога, и Кирха, и
Православный Храм - все они будут стоять рядом друг с другом, и будет
казаться, что Бог - он действительно един для всех, что он всех любит, и
больше никогда никого не оставит.
…Но потом будет война.
* * *
Сумасшедшие дни. Мечтал освободиться: душой, телом - и вырвался на дачу.
Да, мечтал. Да, получилось. Я опять сижу на вершине холма возле дороги.
Но радости нет. Кругом покой и благолепие. Уже август. Созревший,
набухший плодами лета август. Но я не вписываюсь в окружающее
пространство. Такое желанное прежде и мечтаемое пространство. В
дремлющем мозгу промелькнула мысль: «Дальнобойщик». Да, помнится, хотел
написать такой рассказ. Видимо, уже не напишу. Без иллюзий страшнее, но
правдивее. Да, в рассказе должна была присутствовать одна тема:
водитель-дальнобойщик всю свою жизнь проезжает мимо красивейших мест.
Желанных, упоительных, зовущих. И вот он начинает ощущать, что жизнь-то
идет, а места эти он проезжает мимо. И вдруг, в какой-то момент он резко
останавливает свой грузовик, и идет через золотое поле к библейской
красоты холму с одинокими мудрыми деревьями. Идет в надежде овладеть
счастьем. Приходит и… и ничего. Ну, холм. Ну, деревья. И ничего более.
Так же и я. Остановился. Попытался расслабиться, погрузиться в этот
кусочек благословенного августа. Но… Тело, погруженное в пространство,
даже в пространство счастливое, остается все тем же телом. Причем,
телом, и к пространству, и к счастью непричастным. Такой получается
грустный Архимед…
…И вот косые лучи проходящего лета косят травы, и тоска темной ночью
вот-вот сожмет сердце, но я опять смотрю на закате на взгорок возле
дороги и вижу… неужели, это одуванчики, занесенные сюда из моего
любимого июня? Я кидаюсь к своим одуванчикам, но это всего лишь косые
лучи августовского солнца начудили из безымянных трав нечто,
напоминающее одуванчики. Ведь уже август…
И неожиданный дождь прыскает с неба. (В «Дальнобойщике» тоже должен был
быть дождь - сначала котеночьими лапками по лобовому стеклу, а потом
мутноватой пеленой по глазам и тоскливым горохом, с неизбежностью
стучащим по крыше кабины). И я убегаю с холма. Меня прогнал дождь.
* * *
…Уходят. Уходят, уходят люди…
Невыносимое течение времени: каждое сегодня уносится во вчера - в
прошлое. И в редкие минуты бессуетного мысленного созерцания проходящих
по картинной галерее памяти усопших близких воскресают люди, и оживает
время - то время; время, которое прошло. И если бы не эти люди, еще
тошнее и тяжелее было бы нести бремя собственной жизни. Думаю, правильно
заведено в молитвах: сначала поминать умерших, и лишь потом молиться о
здравии - ушедшие прикрывают нас с тыла.
* * *
Иногда проходишь по тем местам города, которые каким-то особенным
образом связаны с твоей молодостью, с куском твоей прошлой жизни.
Смотришь - а обшарпанные некогда стены отлично замазаны штукатуркой и
добротно покрашены, тонированные чистые стекла напоминают европейское
«private» с законным невторжением в частную жизнь, да и вечерний свет
фонарей парадных улиц делает твой Город похожим на заграницу.
… А я всё бреду и бреду (как в каком-то бреду) в тщетной надежде найти в
этом городе что-то свое - кусочек из собственной молодости. А может,
встретить себя - но только молодого?
Стайка студентов (или школьников-старшеклассников? теперь их не
отличишь) объехала меня на своих роликах, и помчалась по Дворцовой
площади, радуясь сама себе, и собственной жизни, и собственной
молодости, оставив меня ковылять пешком наедине с плоскостопием
собственных мыслей.
* * *
Ты помнишь, когда я первый раз приехал к тебе не один? Мы оба - и я и
она - были счастливы, молоды, и все было у нас впереди, и ты улыбался
своей доброй улыбкой, глядя на наше счастье. Но прошли годы, прошло то,
что должно было быть у нас «впереди».
…Сегодня утром мы опять повздорили с женой, криков и ругани было
немного, но нарастающая внутренняя напряженность между ней и мною делало
наше нахождение даже в разных комнатах одной квартиры невозможным. Она
взяла детей и ушла. Сказала, что хочет прогуляться с ними по Городу. Ну
и хорошо! Они вышли на улицу, и почему-то задержались во дворе, как раз
напротив дома. Я посмотрел в окно, и глаза мои стали мокрыми: Господи,
молодая красивая женщина рядом с очаровательными детьми излучала такую
добрую энергию… Но потом она вернется, и все начнется по-новой.
Стремление быть вместе и невозможность это стремление воплотить. Вот
такой вот дуализм. Ненавижу философию.
* * *
- «Вано, Давид, Нана! Мойте руки, и идите обедать!» - полная добрая
женщина отошла от двери, ведущей во внутренний, спрятанный от улицы,
тбилисский дворик, и подошла к столу.
- «Присаживайся, дорогой, начинай кушать, дети сейчас подойдут!» - это
верх воспитания - своим детям во дворе крикнуть не по-грузински, а
по-русски - чтобы не обидеть гостя незнакомой речью.
- «Кушай, дорогой!»
Грузинские женщины…Стильная прическа, непринужденная беседа во дворике в
центре Тбилиси. Подошла молодая девушка:
- «Да, французский и итальянский после немецкого мне было изучать проще,
чем английский».
- «Вы филолог?»
- «Нет, в десятом классе учусь, хочу поступать в Университет на
исторический».
Грузинский Париж… Не был в Париже, но в правдивость этих слов о Тбилиси
верю.
…Все пьют, но нет пьяных. Очень красивые женщины, мужественны мужчины,
но нет похоти. Есть желание, но очень чистое. А впрочем, мы отвлеклись.
Я начинаю есть. Хотя, нет, это не еда. И даже не чревоугодие. Ибо
угождается не только чрево, но и душа. Процесс поедания пищи в Грузии
носит особый характер. Здесь не бывает осоловевших от переедания людей.
Здесь не бывает пьяных. Здесь бывают только счастливые - от обилия
добра, любви и тепла, полученных через отношение к тебе, через вино и
еду в твою честь.
Стоп! Я хочу вспомнить - вспомнить названия блюд и вин, и это будет моя
грузинская поэма. Или молитва?
Цинандали, Напареули, Ахашени, Хванчкара, Ркацители, Вазисубани, Твиши,
Сагареджо, Оджалеши, Гурджаани… Нет, ничего с молитвой не выходит. Всего
десяток грузинских вин. Зато каких вин! Честно говоря, уже не помню… Но
нам готовили: лобио, сациви, баже, хачапури, мацони, чурчхелу,
бадриджаны…
…Мне стыдно. Стыдно забывать слова молитвы, обращенной к Господу…
* * *
…А недавно я потрогал время. Буквально. Просто шел по улице, и вдруг с
неба хлынул поток дождя. Я влетел в первый попавшийся подъезд - это
оказался подъезд заброшенного дома. Я поднялся по обшарпанной, дурно
пахнущей лестнице, и очутился в бывшей огромной коммунальной квартире с
выбитыми окнами, кусками осыпавшейся штукатурки на грязном полу, и со
следами прошлых, прожитых жизней на стенах…
За окошком шумел дождь, и я вспомнил, как когда-то, еще студентом, в
один из вечеров пасмурных, но белых ночей, я шел мимо этого дома, и его
вид в тот момент потряс меня: словно огромный корабль на фоне грозных
проносящихся туч возвышался этот дом над каналом, дул ветер, сердито
шелестели листья тополей вдоль дома, а сам дом был усеян теплыми
кусочками освещенных окон… И так сладко было думать, что за каждым
окошком, как в каюте, живут жильцы-пассажиры, даже нет, не пассажиры, а
капитаны собственных жизней!..
…И корабль приплыл… Лишь стены этого дома остались от того корабля. Что
сталось с жильцами?
Ливень прекратился. Лишь редкие хмурые капли падали с неба. И я пошел по
своему старому, еще студенческому маршруту, вспомнив, что на ближайшем
углу раньше была пирожковая, где можно было полакомиться вкусными,
пахнущими домашним сладким теплом, пирожками с повидлом!
…Я сидел в современном «Бистро», открытом на месте старой пирожковой,
точно также, как сиживал парой-тройкой лет назад в Москве, Стокгольме,
Выборге, Белостоке - да, удобно и комфортно, дорого, но неплохо,
стандартно - зато чисто. И почему-то вспомнились не вожделенные
студенческие пирожки с повидлом на грязном столе - а вспомнил я Тбилиси,
набережную, «Воды Лагидзе».
* * *
Джаз бывает разный. Как легкий фон для несложной деятельности. Или
режущий сердце и мотающий нервы. Бывает хорошей музыкой для ума. Разный
бывает джаз. Но мой самый любимый джаз - это когда музыка совпадает с
моим ощущением жизни и с моими ритмами в данный момент времени и
пространства. Когда душа поет, а джаз - как аккомпанемент. Когда идешь
туда, куда ведет музыка…
…Набережная Куры, осенний ветер щекочет сухие листья (какие там были
деревья? Я не помню, но они были). Мы сидим на балкончике второго этажа
маленького ресторанчика, едим хачапури и пьем воды Лагидзе… И звучит
джаз…
И больше я не скажу про тот день ни слова - джаз словами не передается.
Его нужно переживать.
* * *
Когда я был маленький, я жил в районе унылых блочных пятиэтажек. Наш дом
выходил окнами на пустырь. Тогда пустырь казался мне бескрайним. Ранним
утром и в хмурую погоду я его ненавидел. Пересечь этот пустырь - для
меня это было равносильно переправе через Стикс, в царство мертвых.
Причем, в одиночестве. Без всякого Харона.
Прошло время. Я переехал в другой район, в другой дом. Но неприязнь к
ранним утрам, хмурым погодам, унылым пятиэтажкам и, особенно, к пустырям
- неприязнь у меня осталась.
Хмурость, унылость, бесконечность - я иду через пустырь. В полном
одиночестве. Не это ли, по большому счету, наша жизнь?..
* * *
Она посмотрела на меня, что-то вдруг насмешило ее, рука с бокалом
дрогнула, и вино сладкой струйкой потекло по руке к локтю; она легко
вскрикнула, подняла руку, но бокал снова качнуло, и вино теперь уже
медовым потоком хлынуло по обнаженной руке - от кисти к подмышке. - «Мне
не слизнуть…», - смеясь пожаловалась она, пытаясь дотянуться до
свисающей капли на плече. И тут я не выдержал; будто вино в моей голове
прорвало плотину, которую я выстроил на пути собственных чувств, вино
переполнило чашу, и теплая волна захлестнула сердце в груди, и я
потянулся к ней, к ее руке, и языком, и губами стал слизывать вино с ее
руки… Хотя нет, не вино - я целовал ее руку, плечо, и через какое-то
мгновение мои губы соединились с ее губами, и это был тот момент, когда
появилась Любовь
-
ни томление предстоящей любви, ни любовное
послевкусие, а именно Любовь. То, что оправдывает всё.
* * *
Я очень хочу снова стать маленьким. Потому что у взрослых и детей
наблюдается одно важное отличие: вместо страха проходящих дней у детей
есть радость от дней проживаемых и дней грядущих. И даже вселенское горе
от ссадины или обиды не может затмить детской радости жизни. Мы мудрее и
острее чувствуем, увереннее и бесстрашнее двигаемся, верим и стремимся -
но мы вышли из Рая и так хочется вернуться в блаженный Эдем детства… Но
первая затяжка пьянящим воздухом свободной взрослости делает шаг назад
невозможным.
Я срываю одуванчики, разглядываю их прозрачные купола, сдуваю тысячи
снежинок, глажу, тереблю их руками, превращаю в локоны стебли - но я не
наслаждаюсь в полной мере, я знаю, что все пройдет. И это знание -
отнюдь не соломонова мудрость. Это больная плата за взрослость.
…Пролетел еще один год. Я выхожу во влажный после дождя зеленый июньский
сад с пурпурными пахучими пятнами шиповника и белой музыкой неизвестных
мне соцветий. Капают капли. Испаряется влага. Белая ночь. Соловьи поют в
тишине. Где-то рядом - Бог…
Только я снова не вписываюсь в Пространство. И ощущаю проходящее Время.
* * *
…Утро было холодное: белый свет из щели между занавесками резал комнату,
обрамленную бетонными плитами, острием от окна до моей кровати, но
упершись в снег одинокой подушки, как бы растворялся в ней. Вылезать из
норы собственной постели не хотелось, да и нужды особой не было -
спешить сегодня некуда.
«Человек рождается один, и в одиночестве он умирает…» Эта мысль пришла
из ниоткуда, и довлела все утро, пока я ворочался под одеялом, не желая
пересилить себя, и войти в уже давно начавшийся день. Мысль верная. Я -
один. Ничего нет. Всё прошло. Но то, что прошло - оно осталось. Осталось
в моей памяти. И в ненаписанных письмах к тбилисскому Другу. Прости…