|
|
Неизвестное интервью Бориса Васильева
11 марта 2013 года
умер Борис Васильев, писатель-фронтовик
В конце 1979 года Борис Васильев дал интервью Александру Минкину.
Магнитофонная кассета, хоть и поврежденная, сохранилась; пленку
удалось склеить и расшифровать. Публикуем фрагменты записи.
Лейтенант Борис Васильев
Я видел все собственными глазами
- Я был на фронте, воевал, все видел собственными глазами.
Памяти свойственно сохранять первые впечатления. Первый бой
запомните лучше, чем пятнадцатый. Я помню первую стычку с немецкими
диверсантами так, будто это было вчера. Мне было 17 лет, я впервые в
жизни стрелял по живому человеку. Для меня немцы были люди.
Ненависти не было. Мы понимали: да, это враг, мы должны стрелять,
должны защищаться. Но той бешеной ненависти, которая пришла потом и
которую так все ожидали, когда же она придет…
Почти все, что было мной написано о войне, касается
первых лет: или 1941-го или 1942-го - по той простой причине, что я
хорошо знаю оружейно-пулеметную войну. Войну в лесах, войну без
линии фронта. Я был в трех окружениях. Но все три раза счастливо
уходили. Впервые нас окружили под Катынью, мы с боем прорвались
ночью. Отступали через Смоленск, вышли на линию Глинка-Ельня… Война
без флангов, без тыла. Где очень много зависит от самого себя. «А
зори здесь тихие…», «В списках не значился» построены на этом.
Я не отношу к себе термин «военная драматургия», «военная
проза». Я всегда старался писать о человеке. Человеке в
экстремальных условиях. Когда нет ни штабов, ни командиров, ни
выполнения приказов, ни тылов, ни всей этой огромной гигантской
военной машины, которая ведет сражение. Когда речь идет о сражениях,
я могу сказать: да, это военная проза. Но когда речь идет о человеке,
который принимает решение сам, когда всё сваливается на него, когда
он и командир, и участник боя, и все что хотите, когда нет никого,
кто может отдать ему приказ сверху, - тогда это для меня
превращается просто в историю человека, попавшего в экстремальные
условия. Ему надо самому принимать решение на базе своего
нравственного багажа. Ему не на кого свалить ответственность. Самое
легкое - быть исполнителем; сказали - хорошо, сделаю. Не думать, не
принимать самому решения - очень уютное положение.
Кому труднее всех на фронте? Ротному. Потому что рота, так уж
сложилось, это и есть та единица, от которой идет отсчет. Всё
остальное составлено из рот. Рота имеет свое собственное хозяйство (взвод
своего хозяйства не имеет): кухню, старшину. Маленький
самостоятельный организм. Поэтому ротный командир должен принимать
решение. Он тоже подчинен, но в смысле ответственности за людей
отвечает он впрямую. Самая тяжелая должность - ротный командир.
- Некоторые думают, самое тяжелое - генерал.
- Я понимаю ответственность маршала, бросающего в бой тысячи
людей, сотни тысяч людей. Но ведь маршал никого их поименно не знает.
А ротный командир знает, и ему страшнее послать их на смерть. Кого
избрать: этого паренька 19-летнего или 40-летнего отца семейства?
Знание поименности невероятно усиливает ответственность командира,
оно делает его человеком в прямом смысле этого слова. Бывает сколько
угодно плохих командиров. Экстремальные условия не сделают его лучше.
Каков у него был запас нравственности, таким и останется. Если у
человека был фундамент, на котором он стоял, он никогда не потеряет
достоинства, он и умрет с честью. На это его хватит всегда. А бывает
человек с мизерным запасом нравственности, который просто не в силах
преодолеть себя. Экстремальные условия мгновенно обнажают человека
плохого. Там скрыть свое существо нельзя. Либо ты человек, либо ты
не человек.
- Не хотел бы в такие условия попасть.
- Не надо в такие условия попадать никому.
- В человеке всего намешано, и что окажется сильнее? Страшно
оказаться в ситуации, когда ты знаешь заранее, что сейчас станет
ясно и тебе самому и всем остальным: кто же ты на самом деле. Можно
заблуждаться на свой счет: может, я и хороший человек.
- Нет, там вас заставят в этом убедиться немедленно.
- У вас есть на памяти случаи, когда происходило мгновенное
обнажение истинного нутра?
- Это случилось в войну, но не на войне. В 1943 году я попал
в 8-й воздушно-десантный стрелковый полк. Он формировался в
Подмосковье из остатков полка, который вышел из боевого сброса. А из
него выходят единицы, как вы знаете. Десантник - фигура обреченная.
Даже раненых не можете вытащить. Десантники - камикадзе. Если
человек может идти, он идет. Если нет…
Автограф на обороте фотографии в день интервью
- Его пристреливают?
- Да, конечно. Иначе его немцы замучают. Поэтому называется «прости,
браток». Мы вынуждены это делать не потому, что мы звери. Поэтому
формировка десантных частей идет медленнее, чем стрелковых. Люди
должны притереться друг к другу, привыкнуть. Люди будут сброшены на
территорию, где больше никого, кроме них, не будет, они должны
понимать, что рядом есть плечо. У нас был один такой очаровательный
парень, общительный, здоровый - душа общества. Дело дошло до первого
прыжка. Первый прыжок - с корзинки, это известно всем (из корзины
аэростата. - А.М.). И он накануне утром заболевает. Бывает, человек
от волнения заболевает. Первый раз в жизни прыгать тяжело. Женатых
нельзя брать в десантные войска: взрослый человек всегда думает о
семье. Берут зеленых. Мы, взволнованные после этого прыжка,
радовались. Перешагнул черту - и сам себя начинаешь уважать: мужчина,
черт возьми! Этот парень через два дня из санчасти выписывается,
никаких претензий к нему. Старшие говорят, что это бывает. Прыгнет,
и всё будет нормально. Прошла неделя. Это был январь. И перед
прыжком его ночью ловят в сортире. Он ходит босиком по кафельному
полу, чтобы заболеть. Человек не смог перешагнуть через самого себя.
Его сразу же отчислили в пехоту. Старые десантники, у них было на
это право, они его хорошо отутюжили.
...У нас был чудный командир полка, в 24 года Герой
Советского Союза. Он погиб. Я хочу о нем написать. Звали его Моня
Царский, одессит. Очень красивый парень, небольшого роста, ловко
скроенный. С озорным взглядом. Беня Крик. Он был легендарной
храбрости. Однажды он ушел в боевой сброс командиром роты, а
вернулся командиром полка. Он сумел собрать остатки нашего
разгромленного полка, прошел сквозь фронт, вывел из окружения и
доложил! (Васильев, не вставая из-за стола, показал, как Моня
Царский вскинул руку к виску, докладывая начальству. - А.М.) Для
всего этого нужно не просто мужество, но и какой-то огромный
гражданский заряд, ответственность за людей.
…От десантников пахнет спиртом, и море по колено этим ребятам.
Но как только лампочка начинает вспыхивать (в самолете, сигнал на
сброс. - А.М.), сразу трезвеют все. Я видел сам, как трезвеют
безнадежно пьяные люди. Выходит штурман и говорит: ребята, сейчас
начнется сброс. Мне повезло, потому что при первом боевом сбросе
было рассеяние. Часть из нас упала к своим. Это было в марте на
рассвете. Приземлились. Ничего не видно. Нас собрал взводный. Он
свистел в свой свисток, подзывал. Рации у нас не было. Мы куда-то
побежали. Где-то стреляют, на кого-то нарвались. Залегли. Постреляли
чуть-чуть. Потом он говорит: братцы, так это же наши. Он родной мат
услышал. (Сколько говорил с фронтовиками, они, рассказывая, всегда
смеются.)
У меня было еще одно опасение: о войне очень много
рассказывалось людьми, прошедшими всю войну. Для того чтобы
рассказывать о войне, я должен был найти свою интонацию. Поэтому я
не очень торопился писать. Когда начал «А зори здесь тихие…», то и
называлось не так, и сюжет был немножко иной, хотя направление было
то же самое - борьба с десантом. Писал о том, что знал по личному
опыту. Но сперва у меня действовали мужчины. И я не выразил самого
главного - беспощадность войны. Когда убивают мужчину, это нормально,
мужчины должны погибать за Родину. Куда им деваться? Но когда
убивают женщину на войне - это выходит за рамки обычного
представления, война с невероятно оскаленной мордой, лишается
всякого флёра, героизма. И я героинями сделал женщин.
- Мне запомнилось: одна рассказывала про свою судьбу. То ли
она была радисткой, то ли связисткой. Она топает, топает рядом с
солдатами и думает: а ваты где я возьму?
- Да, элементарные вещи. И они тем не менее шли. 300 тысяч
было на фронте, почти все они были добровольцы. Они получали
медобразование, и потом их брали на фронт. Им было очень тяжело,
поэтому в «А зори здесь тихие…» про это всё и написано.
...Второй этап работы
(в Театре на Таганке над спектаклем «А
зори здесь тихие». - А.М.) начался, когда
Любимов стал репетировать на сцене. Он требовал, чтобы я приходил
каждый день, сажал меня рядом, советовался. Он человек очень щедрый
- всякий талантливый человек щедр. Он фонтанирующий художник. В то
время я глядел на него с восторгом и обожанием и до сих пор так
гляжу. Наконец он монтирует спектакль. Все радостные бегают по
театру. Но он недоволен. «Юрий Петрович, очень хорошо!» - «Да, но в
антракте зритель пойдет пить пиво, а потом я его буду снова
раскачивать? В одном действии нужно. Как песня, как ракета - вжжж! -
и ушла. А потом зритель что угодно пусть делает, хоть смеется, хоть
напьется. Но я должен его заразить».
Пробуем без антракта - спектакль идет три часа. «Юрий
Петрович, без антракта нельзя. Зритель уморится, есть предел
восприятия». - «Да?» - Он на меня странно посмотрел. И вдруг на моих
глазах стал выламывать из готового спектакля целые куски. Я вылетел
за ним на сцену, где он распоряжался: «Этого не надо! Этого не будет!
Ты не выходи! Марай текст!» - «Что вы делаете? Зритель ничего не
поймет!» - «Плевать, что ничего не поймет! Он будет у меня так
эмоционально заряжен, что ему будет не до соображения! А если мы ему
позволим думать, кто откуда стреляет, мы не создадим спектакля!» Вот
тут мы с ним безумно поругались. Не думайте, что мне было жалко
текста, я боялся, что мы разрушим спектакль, что будет набор
бессмыслицы.
В гневе я выбежал из театра, три дня не появлялся там, на
звонки не отвечал, все ходил, думал: «Вдруг он прав? Ведь все-таки
он знает театр, а я не знаю. Он же мне не советует, как писать». Я
пришел в театр, посмотрел прогон. И сразу все понял, сказал, что был
неправ. Действительно, тот эмоциональный заряд, который возникает в
этом спектакле, - он и есть самое главное.
Я остался в живых, потому что другие дрались
- Я не собирался писать о Бресте, не представлял себе, что
это такое. В 1961 году Сергей Сергеевич Смирнов впервые открыл для
нас Брестскую крепость. Величайший подвиг первой половины войны
1941-го года. Я, насыщенный и переполненный духовным трепетом,
приехал туда. В то время Брестская крепость была уже музеем, но
паломников еще не было. Не было ни вечного огня, ни мраморных
памятников, были только осколками изрешеченные стены, которые
страшнее и убедительнее любого памятника. Была полная тишина, мы
бродили по этой крепости весь день, и осколки хрустели под ногами.
Я сопоставил
числа, когда дралась Брестская крепость, и понял, что в это время я
болтался в смоленских лесах в окружении. Ладно бы я один болтался, с
меня взятки гладки. Но там болталось огромное количество других,
более опытных, кадровых, с которых можно было спросить. А здесь в
это время дрались.
Возникло ощущение, что мы уцелели только потому, что они
здесь дрались. Это нельзя логически объяснить. Полное ощущение: я
остался в живых только потому, что эта крепость дралась из последних
сил.
Я понял, что не
могу не написать об этом великом подвиге. Долго к этому готовился:
около 10 лет раскачивался. В 1961 году я еще не был писателем,
просто хотел написать. Я из военной семьи, у меня отец кадровый
офицер. Сам я офицер. Семья интеллигентная, но от литературы мы были
далеки.
…Я прочитал решительно
все, что было написано о Брестской крепости. Решительно все.
- Там действительно
стреляли два года?
- В Брестской крепости
стреляли год, точнее, 10 месяцев. Там был совершенно чудный человек
- Татьяна Михайловна Ходцева, замдиректора музея по научной работе.
Она занимается последними днями обороны Брестской крепости, и в ее
руках сосредоточены все легенды. Потому что легенды только и
остались, документов нет.
- А где они?
- Неизвестно. Вот нет, и
все. Есть документ - карточка военнопленного майора Гаврилова. Там с
немецкой педантичностью написано, какого числа, в какое время, в
каких обстоятельствах был взят в плен командир 44-го пехотного полка
майор Гаврилов. И стоит дата 31 июля. Эту дату официально считают
датой падения Брестской крепости.
Есть огромное количество
косвенных доказательств, что это был не конец. В немецких письмах
упоминается стрельба в Брестской крепости, упоминаются бои в
Брестской крепости. Но документов пока нет. Историки официально не
могут положить на стол какую-то историческую монографию, где бы
описали эти последние дни. На это право имеет только литература,
искусство. Ходцева верит в легенды свято, собирает их очень
старательно, анализирует, систематизирует. И получается, что
последний выстрел в Брестской крепости - это апрель 1942 года.
Кто-то держался почти год. Эта легенда записана и у Сергея
Сергеевича Смирнова. В романе я ее просто переложил, я ничего не
придумал. Разве что фамилию Плужникова.
Что же для меня было
главным? Писать про саму оборону, сюжет описать? Нет. Надо искать
большее. Я никак не мог понять: что же большее? что? ради чего?
Какой у меня должен быть герой? Изучил все архивные материалы. Музей
для меня открыл все свои запасники. И случайно обнаруживаю список
лейтенантов, прибывших в ночь с субботы на воскресенье в Брестскую
крепость (в ночь на 22 июня 1941-го. - А.М.). Там 6 фамилий. Никого
из них не осталось в живых. И тут меня осенило: мой герой опоздал и
в список не попал. Война началась, а я в списках не значусь. И он
сам себе командир. Он имеет право уйти, сдаться в плен. Он выбирает,
исходя из своего запаса нравственности, благородства, чести, и идет
в бой за эту крепость.
- Может ли человек
не воевавший понять, что это такое?
- Может. И совершенно
спокойно имеет право об этом писать, имеет право это ставить, он
имеет право это рисовать. Но при одном непременном условии: если он
внутренне поймет, что такое война.
Все мое детство прошло в звоне шпор
- Я взялся за роман о
Русско-турецкой войне. Сто лет прошло с той поры. Мой военный опыт
туда я приложить не могу при любом варианте.
- Нет, все-таки сознание
пережитой смертельной опасности. Не важно, от чего: от стрелы из
лука или пули из пулемета.
- Тут вы не правы. В то
время русские солдаты, русские офицеры наступали на противника в
лучшем случае развернутой цепью, чаще всего колонной. То есть
впереди каждого взвода шел офицер с шашкой наголо. Он не имел права
ложиться, он не имел права даже пригибаться. Не потому, что кто-то
запрещал, а потому что веками откованный стержень офицерской чести
запрещал ему. И солдаты шли точно так же. Идет впереди мальчишка с
шашкой наголо. И хоть бы хны.
Сейчас мы сознательно
бережем свои жизни, мы стремимся уйти от опасности, и это
естественно. А в то время было естественным так. Вы знаете, откуда я
это прочувствовал? Отец был в Красной Армии, воевал на Гражданской
войне, но до этого был в царской армии, в окопах Первой мировой.
Кадровый военный поручик, который перешел в Красную армию без
малейших колебаний. Все мое детство прошло в звоне шпор. Домой
приходили офицеры, прекрасные ребята. Я их помню. Шпоры звенели.
Пили чай, пироги мама пекла. И всё было невероятно весело и радостно.
- Без всякого это дела?
(Мы пили водку, и, спрашивая про «это дело»,
я просто показал на бутылку.)
- Без всякого этого дела. Без капли этого. Это были кавалеры Красной
Армии, вчерашний крестьянин или вчерашний интеллигент. Они взяли
лучшее, что было в царской России. Лучшее - ощущение достоинства.
Необыкновенные фигуры. Я сейчас смотрю с тоской на современных
военных, которые ходят, волоча портфель. Были развернутые плечи у
всех. Как они носили форму! Шик был во всем этом. А как сидела
фуражка на голове! Они гордились всем этим! Все у них звенело.
Поэтому звон, ощущение этого прекрасного военного духа
присутствовало во всем моем детстве.
Я почувствовал, что имею право писать и о моих дедах. Вот передаточное
звено! Не формальная преемственность поколений, а глубже. Духовно.
Если это духовно перейдет туда (будущим поколениям), они будут
прекрасно писать о войне, лучше нас.
- Меня этот вопрос очень волновал: имеем ли мы право?
- Имеете.
5 декабря 1979 года.
© А.Минкин
|
|
|